ВОСПОМИНАНИЯ ОБ АКАДЕМИКЕ А.А. УХТОМСКОМ
Г.Г. КОШЕЛЕВА
В 1939/40 учебном году "Общий курс физиологии", прочитанный академиком Алексеем Алексеевичем Ухтомским, стараниями студентов-физиологов был подробно записан, превращен в машинописный текст и вручен А.А. (и желающим студентам). Позднее (в блокаду) А.А. переработал и завершил подготовку к печати части своих лекций; они составили IV том Собрания сочинений А.А.Ухтомского — "Очерки физиологии нервной системы", 1945, изд. ЛГУ. Мне, студентке III курса биофака ЛГУ (специализация — биохимия), посчастливилось прослушать этот курс полностью и ощутить атмосферу происходившего: переполненная 90-ая аудитория, непременная студенческая суета, распределение ролей, подготовка к записям так, чтобы ничего не упустить. Перед звонком начинают заполняться места за кафедрой — туда приходят слушать А.А. все сотрудники кафедры; на студенческие скамейки притискиваются "посторонние" — научные работники других институтов и вузов. Наконец звонок, и из двери позади кафедры выходит Алексей Алексеевич.
Неторопливо прохаживаясь вдоль доски, он начинает лекцию; он часто поворачивается к доске, записывает рекомендуемую литературу, авторов (а рекомендует он многое), рисует схемы, пишет формулы. Вместе с тем, он прочно держит аудиторию в своих руках, внимательно следит за заинтересованностью слушателей; когда замечает утомление, делает какие-нибудь шутливые замечания, характеристики, обобщения, например: "физиология — старушка легкомысленная во многих отношениях: неустойчивая в своих точках зрения и намерениях", "не всякое обобщение хорошо — в сумерках все кошки серые — тоже обобщение", "человек — скотина очень требовательная", "в науке полезно предвидение задним умом" и т.п.
Не остается без внимания А.А. и поведение отдельных студентов. Знаю это по себе. Мне очень нравились "лирические отступления" А.А., и я записывала их отдельно, в конце тетради. Это было замечено А.А., несмотря на то, что я сидела отнюдь не в первых рядах. Однажды после лекции в коридоре мимоходом, он спросил меня, что это я записываю на обложке. Это было наше в некотором роде "знакомство". Старая, грязная, пережившая блокаду и многое другое тетрадь эта цела, и в конце ее сохранились любимые мною высказывания А.А.: "иногда такое блаженство не знать многих вещей!", "антиген — понятие широковещательное", "на спирт нельзя выработать иммунитета — факт для многих печальный", "научный жар гон богат всякими скверными словами", "одна из отвратительнейших наклонностей — человека склонность к периодическим дракам (войнам)" и другие — удивительно актуальные в наши дни.
Лекции А.А. всегда были оригинальны, самобытны, в них не было ни тени чего-либо формального, казенного. Они содержали богатейший фактический материал, подвергнутый глубокому теоретическому анализу. А.А. вел слушателей путями, преодоленными разными исследователями в разное время, раскрывая глубинные связи старых и новых фактов; будучи логически связанными, факты вставали на свои места и хорошо запоминались.
Излагалось все очень просто, но простота эта была обманчива: каждый воспринимал, что и как мог. Лекции А.А. всегда были рассчитаны на аудиторию с разными возможностями восприятия (отражая его уважение ко всем слушателям), поэтому они были интересны всем.
А.А. прежде всего учил мыслить. В его лекциях всегда был (скрытый в разных формах) призыв к творчеству, к продвижению вперед. Он подчеркивал, что служение науке требует скромного, честного и бескорыстного к ней отношения. Так, например, рассказывая о самоотверженном опыте Фика, он не упустил случая с несколько ехидной укоризной отметить: "со времен Эттуотера вошло в моду ставить опыты в очень больших масштабах и за казенный счет". А.А. любил рассказывать о стиле работы И.М. Сеченова и Н.Е. Введенского.
Лекции А.А. отражают характерные для него предвидения: в начале сороковых годов он сосредотачивал внимание именно на тех областях науки, которые позднее станут предметом обширных и перспективных исследований. Так, очень большое внимание он уделил вопросам иммунологии (6 лекций — это в общем-то курсе!), теориям наркоза (и анаэробному дыханию тканей в связи с этим), функциональной организации дыхательного центра и роли "мышечного чувства" (проприоцептивных рефлексов) в регуляции различных функциональных систем, вопросам межцентральных взаимодействий.
Даже
сейчас, имея уже большой педагогический опыт, просматривая свои студенческие
записи лекций А.А., я не перестаю восхищаться тем, как много успевал он донести
до слушателей в короткие сроки и как все казалось просто; просто потому, что
им, а не нами, был проделан огромный труд, даривший нам эту простоту.
21 мая 1940 г. я сдавала Алексею Алексеевичу экзамен по общему курсу физиологии. А.А. имел обыкновение всех студентов вначале спрашивать — откуда родом, из каких мест. Меня он не спросил, а сам сказал, что Кошелевы живут здесь с давних пор. Дал мне билет; билет мне понравился. Казалось — все хорошо. Но вскоре началось бедствие. Не знаю, всех ли А.А. спрашивал так, думаю, что нет. Но меня он экзаменовал, что называется, "до донышка". Первый вопрос — пигменты крови, я начала бодро отвечать, но дополнительные вопросы следовали до тех пор, пока не стало совершенно ясно, что знания мои ничтожны, настолько недостаточны, что я призналась: "А больше я ничего не знаю". А.А. улыбнулся снисходительно. Ответы на второй вопрос (дыхательный центр) и третий (не помню какой) следовали по той же схеме и заканчивались неизменным: "А больше я ничего не знаю". Сочувствие А.А. постепенно возрастало. Затем он как-то безмолвно выразил мне сожаление и вернул мне зачетную книжку. Все было кончено, я встала и спросила, когда мне прийти. А.А. ответил неопределенно: что-то вроде того, что когда захочу, тогда могу и прийти. Я выскочила в коридор, уверенная, что это полный провал, с зачетной книжкой, в которой рукой А.А. был выставлен высший балл. При получении диплома об окончании университета я ухитрилась оставить себе на память зачетную книжку с подписью А.А.
С начала войны под руководством акад. А.А. Ухтомского начались научно-исследовательские работы оборонного значения по проблеме борьбы с травматическим шоком в условиях войны и блокады (профилактика и лечение травматического шока). В группе участвовали как сотрудники кафедры физиологии, так и сотрудники электрофизиологической лаборатории Академии Наук (ЭЛАБ). Состав группы в связи с военным положением изменялся: кто-то уезжал, у других возникали неожиданные ситуации и т.п. В городе, ставшем военным, проведение исследовательских работ встречало все большие затруднения; не хватало и исполнителей. А.А. счел, что в группе должен быть свой биохимик, и с 18 августа 1941 г. я была оформлена на работу в качестве ст. лаборанта кафедры физиологии. 23 августа я досрочно сдала государственные экзамены и тем завершила свое обучение в ЛГУ. А.А. поручил мне, участвуя в группе, исследовать щелочной резерв крови при развитии травматического шока; кроме того, в мои обязанности входили некоторые лаборантские работы в ЭЛАБ.
Опыты по исследованию травматического шока проводились в одной из комнат кафедры. К тому времени, когда я приступила к работе, было 6-7 исполнителей. Неизменно организатором каждого опыта был Н.В.Голиков; он же проводил всю нейрохирургическую подготовку подопытных животных; он также индивидуально работал по этой тематике в ЭЛАБ. В группе постоянно работали С.Е. Рудашевский, Н.Е. Гопник-Василевская, Г.И. Романова и я; фамилии других исполнителей я вспомнить не могу.
А.А. часто заглядывал в экспериментальную комнату, всегда очень ненадолго, изредка делал отдельные замечания или что-то спрашивал, никогда не вызывая никакого беспокойства и не отвлекая исполнителей.
На кафедре в это время он был уже несколько иным: он всячески старался поддерживать ритм повседневной работы: сердился, если во время обстрелов или бомбежек прекращали работу, выскакивали на чердак, чтобы посмотреть, что, где и как — в каком районе наибольшая бомбежка или обстрел. А.А. раздраженно твердил, что у каждого должно быть свое дело: "Им — бомбить, нам — работать".
А.А. прилагал все усилия к тому, чтобы регулярно проходили научные семинары на кафедре и в ЭЛАБ. Позднее (с конца ноября 1941 г.) научные семинары почти всегда были на кафедре, где относительно легче было поддерживать приемлемую температуру (морозы были стойко около 30° С); имело значение и то, что непосредственно у самой двери в ЭЛАБ очень долго (около двух месяцев) лежал труп мужчины в черном пальто; перешагивание через него мешало воспринимать научный семинар как нечто значительное. Постепенно число участников семинаров становилось все меньше и меньше (раньше на них приходило довольно много "посторонних").
В ту тяжелую пору А.А. все чаще самому приходилось быть докладчиком, иногда он просто рассказывал, что прочитал в последние дни. В нем все больше ощущалось нарастающее напряжение, он старался поддерживать других, как мог; демонстративно раздражался при проявлениях человеческой слабости, мог быть очень резок, даже груб. Так, помню, как услышав, что один из сотрудников тихо пожаловался, что его сын утром упал в обморок от голода, А.А. громко сказал: "А у нас дворник обкакался", после чего обычным голосом продолжал излагать очередной научный тезис.
По себе знаю, что резкости А.А. были весьма полезными. Так, когда я еще только приступила к работе, мне было поручено в ЭЛАБ приготовлять водородные электроды; я старалась выполнять это тщательно и всегда иметь запас готовых электродов. Однако приготовленные мною электроды подчас оказывались в нерабочем состоянии из-за того, что один из сотрудников, отбирая себе электроды, с остальными обращался небрежно; возникли нарекания в мой адрес; мне было известно, что они дошли до А.А. Протомившись несколько дней, я решила пойти к А.А., уже и не знаю, с жалобой или с оправданиями. Не успела я приступить к объяснениям, как А.А. сказал: "Ты что, не знала, что это дерьмо?"... Я сперва была шокирована, но тут же испытала невероятное облегчение: вопрос был решен лаконично и, по-моему, с максимальным воспитательным эффектом.
Еще в мирное время было принято после кафедральных заседаний или научных семинаров сопровождать А.А. домой. Тогда, естественно, в пути все еще продолжались научные собеседования. В военное время сопровождение получило иную окраску — надо было быть уверенными, что в пути с А.А. ничего не случилось. Но у всех прибавилось много забот и тревог, и со средины августа как-то само собой получилось (вероятно, потому что я жила на 11 линии), что я чаще других сопровождала А.А. по пути к дому.
У меня сложилось впечатление, что тогда, выйдя из университета, Алексею Алексеевичу меньше всего хотелось думать и говорить о нем, да и вообще о чем-либо. Я никогда не решалась заводить в пути какие-либо разговоры.
В первый наш "поход" А.А. сразу стал расспрашивать меня о моей семье (подробнее всего о маме, меньше — о папе и вскользь о брате; о том, как и чему учили нас дома и т.п.). В другой раз он говорил о том, что попадалось на глаза, например, зачем засыпают витрины песком, а затем заколачивают досками? От обстрелов или от грабежей? Обсуждал вопрос, какую обувь надо готовить к зиме считал, что ничего нет лучше валенок с галошами. В общем — сплошная маята. Когда мы подходили к 11-ой линии, А.А. решительно гнал меня домой. Я сопротивлялась, желая до конца выполнить свой долг: проводить его до 16-ой линии и убедиться в том, что с ним ничего не случилось. В ответ на мой отказ, А.А. предложил мне проводить меня домой с тем, что он скажет маме, что я его не слушаюсь. Хорошо ли это?
Один
из наших "походов" прочно запал в мою память, и я всегда вспоминаю
его с удовольствием. Это было 9 сентября — второй день блокады (мы тогда этого
еще не знали). Мы с А.А. дошагали по набережной почти до угла 8-ой линии, когда
началась воздушная тревога; нас очень активно загнали в вестибюль дома на
набережной (второй дом от угла 8-ой линии). В просторном вестибюле с колоннами
и полукруглой мраморной лестницей было много народу. Стояли мы долго, томились.
Наконец, я сообразила: "А.А., давайте я положу на ступеньки портфель, а Вы
садитесь на него, так будет удобно". В ответ: "Ты что думаешь, мой —
академический — хуже?". Положил портфель на ступеньки и сел; я угнездилась
рядом на своем, и вдруг осознала, что сижу на чем-то мягком. Вспомнила,
радостно вскочила, раскрыла портфель, достала достаточно хорошо сплюснутый
сверточек, уселась на пустой портфель и поделилась с А.А. своей радостью:
"А.А., у меня вчера был день рождения, мама положила мне в портфель
кусочек вчерашнего пирога". Развернула, разделила "по-братски"
(себе чуть меньше — как была приучена дома) и торжественно отдала кусок А.А. Он
с интересом следил за моими манипуляциями (как я немытыми руками терзаю кусок
пирога, а мне и в голову не приходит действовать иначе — скажем, предложить
все, что есть). Взял, не дрогнув, некоторый срок молча пожевали, потом А.А.
сказал: "Поблагодари маму, пирог очень вкусный". Помолчал и вдруг
начал рассказывать о себе: оказывается, мы сидели в вестибюле дома, где раньше
был ресторан, пользовавшийся большой популярностью у университетских студентов,
и А.А. часто приходил сюда в студенческие годы. Он начал говорить и о тех, с
кем был тогда, и как они развлекались. Но... "Отбой воздушной
тревоги", и мы возвращаемся в военный быт и продолжаем наш путь. С тех пор
мы с А.А. могли и дружно помолчать, ничуть не тяготясь этим.
Не знаю, когда А.А. ввел ночные дежурства на кафедре; он требовал, чтобы на кафедре на всю ночь оставались по двое, и обязательно включал себя в список дежурящих. Мне пришлось дежурить вместе с А.А. Для дежурства была избрана одна из кафедральных комнат, в которой была круглая печка. Старейшая сотрудница кафедры, Мария Митрофановна Шаркова, заботливо подготавливала все к дежурству А.А. Она заблаговременно растопила печку; отобрала поленья, которые по мере сгорания можно было подталкивать в открытую дверцу печки (пилить дрова было уже непосильно), старалась придвинуть оттоманку к печке так, чтобы А.А. удобно было расположиться на ней ногами к открытой дверце. Подготовив все, Мария Митрофановна ушла. А.А. пришел на дежурство с какими-то вещами, лег на оттоманку, не раздеваясь, в полушубке и не снимая валенок; еще чем-то накрылся. В моем распоряжении был жесткий медицинский клеенчатый топчан у противоположной стенки, я спала на нем в меховой шубке, свернувшись калачиком, тоже на всякий случай в обуви.
Дежурство проходило спокойно, без обстрелов, бомбежек и пожаров. Воцарилась тишина. Полено в печке слегка потрескивало, огонь то вспыхивал, то мерцал. Открытая дверца печки настроила А.А. на назидательный лад: он стал всесторонне рассматривать вопрос о том, как надо топить по-настоящему печи, и какое это, в сущности, безобразие — так топить печь... Затем он стал с возмущением вспоминать каких-то "барынек", которые в родной его стороне имели обыкновение целые дни пить кофе (больше ничего не делали), для чего чуть ли не круглые сутки топили плиты, да еще березовыми, а то и дубовыми дровами, ничуть не скорбя о том, что губят природу ради прихоти. Вслед за "барыньками" были подвергнуты критическому рассмотрению "дамы, приятные во всех отношениях" они тоже вызывали у А.А. неприязнь: "вредная порода". Конечно, я не могла понять тайный ход мыслей А.А., и почему возник вопрос о скандалах в благородных семействах Буквально было сказано: "Я, грешный человек, это очень люблю: благородное семейство — и вдруг скандал". Помолчал, потом спросил: "Какие сказки рассказывала тебе в детстве на ночь мама? Расскажи мне". Я вовсе не была готова к такому вопросу, но он был сформулирован предельно точно, и я в ужасе начала бормотать что-то несвязное о "козе-дерезе" и "лисичке-сестричке". Благодарение Богу, А.А. быстро заснул или сделал вид, что спит. Как уже отмечалось, все было очень спокойно (по-моему, не было даже воздушных тревог, но не уверена — к тому времени мы на них уже мало обращали внимания). Я тоже заснула.
Однако беда пришла совсем с другой стороны. Ночью я проснулась от громкого вопля. Вскочила и вижу: А.А., сидя на оттоманке, вытирает рукой левую щеку, по которой течет кровь, и безудержно ругается Как оказалось, его во сне укусила за щеку огромная крыса, которая тут же мгновенно исчезла. Дальше все было спокойно, но ни спать, ни разговаривать не хотелось.
1 января 1942 г. у меня умер отец; я ходила на работу молча, замкнувшись в себя. По-видимому, А.А. знал о смерти моего отца, так как примерно через 7-10 дней после этого А.А. вдруг сказал мне: "А ты оказывается карга!" Я удивилась: "А.А., какая же я карга? Карга — старая, а я — молодая". А.А. возразил: "Да нет, говорю — коряга: знаешь, бывают такие в болоте: кругом вода, а она торчит; наступишь на нее и утопишь; ногу отставишь, а она торчит тут как тут". Я восприняла это как высшую похвалу.
Во второй половине января и в феврале я почти не видела А.А.: кафедра готовилась к эвакуации. 1 марта я была уволена из университета в связи с отказом эвакуироваться.
Вскоре после отъезда сотрудников кафедры (это было 3 марта) я навестила А.А. на его квартире. Он был очень раздражен, ругался, что едут, куда не следует, навстречу немцам; что все это сплошное безобразие; почти все время ходил по комнате и возмущался. Потом присел и стал расспрашивать меня: "Ты-то как?" Я к тому времени устроилась врачом-лаборантом в весьма скверный эвакогоспиталь. Пожаловалась, что мне трудно работать с микроскопом (у меня был кератит из-за того, что наша доморощенная печка топилась по-черному) и сказала, что не уверена, удержусь ли на такой работе. А.А. мгновенно предложил мне написать характеристику: "чтобы знали, что ты серьезный человек, а не какая-нибудь там "фифочка". К сожалению, я отказалась "должна справиться сама". Как хорошо было бы иметь ее сейчас.
Я была у А.А. в марте еще раз в конце месяца. Забежала рассказать ему, как я ушла от смерти: вдруг на работе мне стало настолько беспокойно (что-то случилось с мамой?), что, бросив все, я потайными ходами покинула госпиталь; дома все оказалось нормально, мама прогнала меня немедленно (военное время, уход с работы и пр.). Я вышла из дому и пошла вовсе не к госпиталю, а так, "поболталась", потом вдруг решила, что пора идти, и застала на улице толпу, а над госпиталем пыль столбом после артобстрела. Ко всеобщему удивлению, я была жива — один из снарядов разорвался в моей комнате; к моему удивлению на моем рабочем столе был цел микроскоп, зато все остальное... Выслушав меня, А.А. вздохнул "Господь с тобою". Не помню, чтобы он что-нибудь рассказывал в тот раз.
Госпиталь вскоре эвакуировали, и с 1 апреля я начала работать в школе. Там был продленный день (школьников было мало, но у многих родители были на фронте или на казарменном положении). А затем и вовсе навещать А.А. стало почти невозможно, так как после маминой смерти меня с группой школьников (50 человек и я одна) отправили в подсобное хозяйство завода им. Козицкого (школьники получали там рабочие карточки). Оставлять их одних никак было нельзя, я приезжала в город только для того, чтобы получить на всех продовольственные карточки, и всегда торопилась, так как транспортная проблема в ту пору решалась посредством "попуток".
Все же еще два раза мне удалось "заскочить" к А.А. Оба раза я застала его на кухне у плиты (он сам себе что-то готовил), был очень тепло одет. На краю топящейся плиты сидели два кота. Рассказывал о том, что пишут из Елабуги, как-то отстраненно. Как всегда, ничего не говорил о недомоганиях.
В последний раз я пошла к А.А. 31 августа (приехала за карточками на сентябрь); в проходной университетского дома на 16 линии узнала о смерти А.А. Это было для меня неожиданностью. В квартиру я не пошла. Прошлась несколько раз по 16 линии.
К статье Г.Г. Кошелевой “Воспоминания об академике А.А. Ухтомском”:
G.G. Kosheleva
Memoirs of Academician A.A. Ukhtomsky
|
|