Михаил Владимиров

 

Русские поэты и Финляндия

 

 

Как это ни странно, русские поэты очень мало писали о Финляндии и почти не бывали в ней. Даже поэты петербургские, которым, казалось бы, сам Бог велел… Вместе с тем сама Финляндия, понятия «финна» и «финского» стали важнейшими составляющими мифотворчества в недрах российской культуры. Финляндия воспринималась в России как далёкая, северная, а — значит — дикая, нецивилизованная страна. В качестве определения к слову «финн» напрашивались понятия «бедный», «убогий», но и «чудесный», «волшебный». Не выбирались в Финляндию поэты, так Финляндия вторгалась в петербургскую жизнь сама — через чухонских молочниц и извозчиков-вейек. Вообще-то Финляндия начиналась тут же, прямо за порогом Петербурга, так что и ехать куда-то «в Финляндию» было ни к чему. Петербург ведь рассматривался нередко как город, чудом возникший прямо среди «финских болот»…

 

 

Михайло Васильевич Ломоносов (8/XI-1711–4/IV-1765)   

 

Наверное, первым из русских поэтов обратился к описанию событий, связанных с Финляндией. Не потому, что Финляндия как-то особенно его интересовала. Просто так распорядилась история. Поэт всегда зависим от власть предержащих. А уж в России XVIII века, где так небывало соединились и переплелись Век Просвещения с его тягой к науке и страстью низвести подаренные наукой знания к людям, в народ — и самое низкое раболепство и угодничество… И даже такие Зубры как Ломоносов должны были заискивать перед властью, если хотели рассчитывать на «три воза медных денег» или табакерку с золотыми червонцами, что было, наверно, приблизительно одно и то же по тогдашнему курсу. Одна единственная ода, понравившаяся императрице, могла стать залогом карьеры на всю жизнь… И добро бы прославлялась в этой оде просвещённая Фелица (Державин) или весёлая Елизавет, никого за время своего правления не казнившая смертью… В своей Оде на победу при Вильманстранде, одно название которой по моде своего времени состоит из 36 слов, Ломоносов прославляет младенца, которому едва-едва исполнился год… Прославляет как победителя, снискавшего первые трофеи и терзающего надменного шведского льва:

 

Российских войск хвала растёт,

Сердца продерсски страх трясёт,

Младой Орёл уж льва терзает;

 

Вкратце напомню, что победа в тот день выдалась, действительно, замечательная, хотя и почти случайная, но определившая весь дальнейший ход так называемой Шляпной войны 1741–1743 гг. Шведы, на протяжении всего XVIII века мечтавшие похерить результаты Северной войны, вернуть всё то, что Пётр заставил их уступить России по Ништадтскому миру 1721 г., решили, что вступление на престол младенца-императора и неразбериха в российском руководстве, в результате которой звание регента ускользнуло от всесильного Бирона к безвольной Анне Леопольдовне — это идеальный момент для нападения. Назначенный российским главнокомандующим фельдмаршал Пётр Ласси решил разбить шведов до того, как соединятся два их стоявших близ российских границ отряда под командованием Будденброка и Врангеля и прибудет в Финляндию шведский главнокомандующий граф Левенгаупт. Вильманстранд — шведское название хорошо известной нам приграничной Лаппеенранты — представлял тогда недавно восстановленную графом фон Лёвеном дерево-земляную крепость. После одержанной Ласси победы остатки шведского отряда укрылись в крепости. Русский парламентёр отправился к крепостным воротам, чтобы предложить шведам почётные условия сдачи. Но кто-то из шведов выстрелил, и парламентёр был убит. Это ужасно обозлило русских солдат, которые решили между собой — шведов не жалеть. В результате, когда наши ворвались в крепость, была устроена настоящая резня. Было убито несколько тысяч шведских солдат и офицеров. Жители Лаппеенранты до сих пор с содроганием вспоминают о том сражении, и говорят, что по крепости текли реки крови. Впрочем, Ласси чувствовал, что сил для защиты крепости у него недостаточно, и, в результате, по его приказу крепость была разрушена, а наши войска отошли в Выборг на зимние квартиры, прихватив с собой оставшееся без крова местное финское население. Так закончилась битва при Вильмандстранде, которой и посвятил Михайло Васильевич свою оду.

 

Вдается в бег побитый Швед,

Бежит Российской конник в след

Чрез Шведских трупов кучи бледны

До самых Вилманстрандских рвов,

Без щёту топчет тех голов…

 

 

         Денис Васильевич Давыдов (16/VII-1784–22/IV-1839)     

 

Денис Давыдов оказался в Финляндии по служебной необходимости. В составе русской армии, вторгшейся в шведскую Финляндию в начале 1808 г. Это был ответ на нежелание Швеции порвать с Англией и присоединиться к союзу с Наполеоном и пресловутой континентальной блокаде, никому кроме самого Наполеона невыгодной и неинтересной. Но для России это был долгожданный шанс решить раз и навсегда финляндский вопрос. И Денис Давыдов был среди тех, кто этот вопрос решал. Он воевал под руководством одного из любимых учеников Суворова — генерала Якова Петровича Кульнева (1763–1812), который по-суворовски чудил в войсках и в Финляндии стал легендой, благодаря своим чудачествам и своей безумной храбрости. Недаром Кульнев стал одним из главных героев самой главной поэмы главного финского поэта, писавшего, правда, по-шведски. Я имею в виду Юхана Рунеберга и его «Похождения фенрика Столя». По семейным преданиям Кульнев держал младенца-Рунеберга на руках. И его образ возник в стихах Рунеберга, довольно странно, правда, преобразившись. Как в стихах русских поэтов финны становятся дикарями, так и в стихах поэта финского русский герой превращается в этакого добродушного медведя. Образ Кульнева у Рунеберга сливается с образом главной русской страшилки тех времён — казака. В результате родившийся на территории современной Латвии Кульнев превращается в заросшего бородой донского казака. Кстати, в русской армии начала XIX в. бороды действительно имели право носить только казаки. У Рунеберга портрет Кульнева — это «портрет огромной бороды». И хотя благодаря внушительным бакам лицо Кульнева, действительно, предстаёт весьма заросшим растительностью, как раз бороду носить бы он смог только если бы, как Денис Давыдов, дожил бы до начала партизанской войны с французами. Увы, Кульнев скончался в самом начале войны 1812 года… Хотя, впрочем, вряд ли кто особо следил за внешним видом офицеров и во время Финского похода. Во всяком случае, на той самой гравюре, где держит Кульнев на руках маленького Рунеберга, он, и в самом деле, предстаёт перед нами с растительностью на подбородке…

 

 

Я.П. Кульнев (1763–1812)

 

 
 
                           * * *
 
               Поведай подвиги усатого героя,
               О муза, расскажи, как Кульнев воевал,
               Как он среди снегов в рубашке кочевал
               И в финском колпаке являлся среди боя.
               Пускай услышит свет
               Причуды Кульнева и гром его побед.
               Румяный Левенгельм[MVV1]  на бой приготовлялся
               И, завязав жабо, причёску поправлял,
               Ниландский полк его на клячах выезжал,
               За ним и корпус весь Клингспора пресмыкался;
               О храбрые враги, куда стремитесь вы?
               Отвага, говорят, ничто без головы.
               Наш Кульнев до зари, как сокол, встрепенулся;
               Он воинов своих ко славе торопил:
               «Вставайте, — говорит, — вставайте, я проснулся!
               С охотниками в бой! Бог храбрости и сил!
               По чарке да на конь, без холи и затеев;
               Чем ближе, тем видней, тем легче бить злодеев!» *[MVV2] 
               Всё вмиг воспрянуло, всё двинулось вперёд...
               О муза, расскажи торжественный поход!
               ................................................
  
 

Кульнев держит на руках младенца-Рунеберга. Финская гравюра

 
              1808
  
  * Приказ Кульнева накануне нападения, которое было назначено за два часа до
  рассвета. — Прим. Давыдова.
  
  

         Ещё одним из любимейших учеников Суворова был также не переживший 1812 года грузинский князь Пётр Багратион. Некрасивый, славившийся своей несветскостью и по-восточному горячий, возглавивший в 1809 знаменитую операцию по форсированию Ботнического залива в самом неудобном для этого месте — в районе Аланских островов.

 

  

                 Надпись к портрету князя Петра Ивановича Багратиона

  

Кн. Пётр Багратион (1769–12/IX-1812)

 
 
Где Клии взять перо писать его дела?
У Славы из крыла.
  
        1810-е гг.
  
  

 

 

 

         Константин Николаевич Батюшков (18/V-1787–7/VII-1855) 

 

 

В XIX столетии Батюшков считался у нас главным певцом Финляндии. При этом как раз стихов, Финляндии посвящённых, он практически не писал. Но оставил зато очень любопытный прозаический фрагмент, опубликованный под названием «Отрывок из писем русского офицера о Финляндии». Подобно Денису Давыдову, в Финляндии Батюшков оказался благодаря войне 1808–1809 гг. Правда, серьёзно раненый в ходе предыдущей Прусской кампании, завершившейся заключением Тильзитского мира с Наполеоном, реального участия в боевых действиях в Финляндии он не принимал. Но был прикомандирован к войскам  и проделал с ними занявший несколько месяцев поход по финской территории. И опять мы видим «страну…, где природа бедна и угрюма».

 

 

Евгений Абрамович Боратынский (19/II-1800–29/VI-1844)        

 

В Финляндии Боратынский оказался не по своей воле. Замешанный во время учёбы в Пажеском корпусе в пренеприятную историю с кражей, он был освобождён от уголовного наказания, но службу мог продолжить только в звании рядового. И он поступил в гвардейский Семёновский полк. А потом был с повышением переведён в Финляндию унтер-офицером в Нейшлотский пехотный полк, одним из мест дислокации которого была основанная Суворовым Кюменгордская крепость, располагавшаяся в Старой Русской Финляндии на пересечении среднего русла реки Кюмень и Королевской дороги. Полком командовал родственник Боратынского подполковник (позже полковник) Георгий Алексеевич Лутковский. Боратынский пользовался определёнными привилегиями, но чувствовал себя вдали от света, среди «диких финляндских скал» не слишком уютно. С другой стороны поэт-романтик, как будто специально, оказался заброшен волею судьбы в самую что ни на есть романтическую, как её тогда понимали, обстановку. Ещё бы: поросшие диким мхом скалы, первозданные леса, шумящие водопады и наивные северные красавицы! Что может быть романтичнее? На какое-то время Боратынский попадает в столицу Финляндии — город Гельсингфорс, где близко сходится с адъютантами тогдашнего финляндского генерал-губернатора А.А. Закревского Н.В. Путятой и А.И. Мухановым. Вот как описывает его Путята в своих воспоминаниях: «он был худощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние». Ко всему прочему поэт умудряется влюбиться в жену генерал-губернатора, известную роковую красавицу А.Ф. Закревскую. И опять ситуация, достойная поэта-романтика! Боратынский ощущает невозможность счастливого окончания взаимоотношений с возлюбленной, невозможность, с другой стороны, для «пресыщенного сердца» отдаться любви со всей полнотой страсти, и в нём начинает созревать тот певец смерти и печали, какого мы знаем по его дальнейшим произведениям. Выходом могло быть только бегство от действительности. Вскоре Боратынский получает офицерский чин. Побывав в Петербурге, он ненадолго возвращается в Финляндию с тем, чтобы выйти в отставку и покинуть эти края уже навсегда.

         Из «финских» произведений Боратынского самым обширным стала поэма «Эда». Сюжет не нов: русский гусар соблазняет наивную финскую красотку, а затем отправляется на войну. Финал способен вызвать вопросы. Гусар не изменил своей возлюбленной, не забыл её и даже не погиб на войне. Он просто отсутствовал некоторое время, так сказать, по делам службы. Но героиня, всё равно, умерла, не выдержав ожиданья. Может быть, она просто надоела автору?

         Финляндии посвящены два более или менее крупных стихотворения: воззвание «Финляндия» и более или менее пейзажное «Водопад».

 

Финляндия

 

В свои расселины вы приняли певца,

Граниты финские, граниты вековые,

Земли ледяного венца

Богатыри сторожевые.

Он с лирой между вас. Поклон его, поклон

Громадам, миру современным:

Подобно им да будет он

Во все годины неизменным!

Как всё вокруг меня пленяет чудно взор!

Там, необъятными водами,

Слилося море о небесами;

Тут с каменной горы к нему дремучий бор

Сошёл тяжёлыми стопами,

Сошёл — и смотрится в зерцале гладких вод!

Уж поздно, день погас; но ясен неба свод,

На скалы финские без мрака ночь нисходит

И только-что себе в убор

Алмазных звёзд ненужный хор

На небосклон она выводит!

Так вот отечество Одиновых детей,

Грозы народов отдаленных!

Так это колыбель их беспокойных дней,

Разбоям громким посвященных!

 

Умолк призывный щит, не слышен Скальда глас,

Воспламененный дуб угас,

Развеял буйный ветр торжественные клики;

Сыны не ведают о подвигах отцов;

И в дольном прахе их богов

Лежат низверженные лики!

И всё вокруг меня в глубокой тишине!

О вы, носившие от брега к брегу бои,

Куда вы скрылися, полночные герои?

Ваш след исчез в родной стране.

Вы ль, на скалы её вперив скорбящи очи,

Плывёте в облаках туманною толпой?

Вы ль? дайте мне ответ, услышьте голос мой,

Зовущий к вам среди молчанья ночи,

Сыны могучие сих грозных, вечных скал!

Как отделились вы от каменной отчизны?

Зачем печальны вы? зачем я прочитал

На лицах сумрачных улыбку укоризны?

И вы сокрылися в обители теней!

И ваши имена не пощадило время!

Что ж наши подвиги, что слава наших дней,

Что наше ветреное племя?

О, всё своей чредой исчезнет в бездне лет!

Для всех один закон, закон уничтоженья,

Во всём мне слышится таинственный привет

Обетованного забвенья!

 

Но я, в безвестности, для жизни жизнь любя,

Я, беззаботливый душою,

Вострепещу ль перед судьбою?

Не вечный для времён, я вечен для себя:

Не одному ль воображенью

Гроза их что-то говорит?

Мгновенье мне принадлежит,

Как я принадлежу мгновенью!

Что нужды до былых иль будущих племён?

Я не для них бренчу незвонкими струнами;

Я, невнимаемый, довольно награждён

За звуки звуками, а за мечты мечтами.

 

1820

 

Здесь более или менее полный набор поэтических штампов. Или во времена Боратынского они ещё не были штампами? Финские скалы, белая ночь. И странное сожаление о том, что ушли безвозвратно времена Одина, времена викингов. Странное смешение скандинавов-германцев и финнов…

 

Водопад

 

Шуми, шуми с крутой вершины,

Не умолкай, поток седой!

Соединяй протяжный вой

С протяжным отзывом долины.

 

Я слышу: свищет Аквилон,

Качает елию скрыпучей,

И с непогодою ревучей

Твой рёв мятежный соглашон.

 

Зачем, с безумным ожиданьем,

К тебе прислушиваюсь я?

Зачем трепещет грудь моя

Каким-то вещим трепетаньем?

 

Как очарованный стою

Над дымной бездною твоею

И, мнится, сердцем разумею

Речь безглагольную твою.

 

Шуми, шуми с крутой вершины,

Не умолкай, поток седой!

Соединяй протяжный вой

С протяжным отзывом долины!

 

1821

 

Нет полной ясности, какой, собственно, водопад описывает здесь Боратынский. Обычно считается, что речь идёт о водопаде Хэгфорс, от которого крепость Кюмень, где служил Баратынский, была в двух километрах. Водопад этот пользовался большой известностью. Он падал с высоты 8 метров и был очень живописен. Увы, ныне водопада этого нет. На его месте была устроена плотина картонажной фабрики. Впрочем, по воспоминаниям ротного командира Баратынского, Н.М. Коншина, речь, скорее всего, идёт о водопаде Иматра на р. Вуокса, который поэт посетил в июле 1820 г. Русло Вуоксы в районе Иматры также перекрыто плотиной, но тут изредка воду направляют в старое русло, так что, если изучить расписание и вовремя подъехать к запуску водопада, некоторое впечатление о его силе можно получить.

 

Финским красавицам

Мадригал

 

Так ваш язык ещё мне нов,

Но взоры милых сердцу внятны,

И звуки незнакомых слов

Давно душе моей понятны.

Я не умел ещё любить —

Опасны сердцу ваши взгляды!

И сын Фрегеи, может быть,

Сильнее будет сына Лады!

 

1820

 

 

Девушке, имя которой

было Аврора

 

 

Выдь, дохни нам упоеньем,

Соименница зари;

Всех румяным появленьем

Оживи и озари!

Пылкий юноша не сводит

Взоров с милой, и порой

Мыслит, с тихою тоской:

«Для кого она выводит

Солнце счастья за собой?»

 

1825

 

Стихотворение посвящено знаменитой роковой красавице Авроре Шернваль, с которой был помолвлен друг Боратынского А.И. Муханов, скончавшийся за несколько дней до свадьбы.

 

 

 

 

         Александр Сергеевич Пушкин (26/V-1799–29/I-1837)  

 

 

         Известно, что Пушкин был невыездным. Но ведь и Финляндия была в его годы не совсем заграницей. До 1809 значительная её часть, а с 1809 и вся она была частью Российской империи. Оставаясь, правда, своеобразной «полузаграницей». Но в таких окраинных частях Империи — в Молдавии, в Крыму, на Кавказе — Пушкин бывал неоднократно. Смог бы побывать и в Финляндии, если бы захотел. Значит — не захотел. Как не захотел когда-то остаться в Финляндии его знаменитый предок — Ибрагим Ганнибал. А ведь мог. Елизавета предлагала ему должность Выборгского губернатора. Но и сам Пушкин, и все его предки терпеть не могли жизни в провинции и всеми правдами и неправдами стремились перебраться поближе к столицам — Петербургу или Москве. Финляндия воспринималась из Петербурга как провинция. И провинция — отдалённая. Не в географическом, а в метафизическом, если хотите, отношении. И, тем не менее, в творчестве Пушкина Финляндия отразилась и отразилась довольно ярко. Это был тот самый случай, когда не Магомет шёл к горе, а сама гора властно вторгалась  творчество Магомета.

        

 

         Из поэмы «Медный всадник»

 

На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн,
И вдаль глядел. Пред ним широко
Река неслася; бедный чёлн
По ней стремился одиноко.
По мшистым, топким берегам
Чернели избы здесь и там,
Приют убогого чухонца;
И лес, неведомый лучам
В тумане спрятанного солнца,
Кругом шумел.


И думал он:
Отсель грозить мы будем шведу,
Здесь будет город заложён
Назло надменному соседу.
Природой здесь нам суждено
В Европу прорубить окно,

Ногою твёрдой стать при море.
Сюда по новым им волнам
Все флаги в гости будут к нам,
И запируем на просторе.

Прошло сто лет, и юный град,
Полнощных стран краса и диво,
Из тьмы лесов, из топи блат
Вознесся пышно, горделиво;
Где прежде финский рыболов,
Печальный пасынок природы,

Один у низких берегов
Бросал в неведомые воды
Свой ветхой невод, ныне там,
По оживлённым берегам,
Громады стройные теснятся
Дворцов и башен; корабли
Толпой со всех концов земли
К богатым пристаням стремятся;
В гранит оделася Нева;
Мосты повисли над водами;
Темнозелёными садами
Её покрылись острова,
И перед младшею столицей
Померкла старая Москва,
Как перед новою царицей
Порфироносная вдова.

 

 

         Пушкин — квинтэссенция русской культуры, а значит — и бытовой культур-мифологии. «Медный всадник» послужил той самой печкой от которой начинали танцевать все русские поэты, писавшие со времён Пушкина о Петербурге. Как во множестве зеркал, отразился этот образ в творчестве Бунина и Блока, Даниила Андреева и Владимира Маяковского, Иннокентия Анненского и Вячеслава Иванова. И ведь началось всё — по Пушкину — с болотистых финских берегов и убогого чухонца. Здесь не место писать о том, что и болотистость берегов, и бедность, и сама национальная принадлежность «чухонца» могут быть оспорены. Для нас важно как используется — и строится на века — в творчестве Пушкина финский миф.

 

 

Из поэмы «Руслан и Людмила»

 

Что делаешь, Руслан несчастный,
Один в пустынной тишине?
Людмилу, свадьбы день ужасный,
Всё, мнится, видел ты во сне.
На брови медный шлем надвинув,
Из мощных рук узду покинув,
Ты шагом едешь меж полей,
И медленно в душе твоей
Надежда гибнет, гаснет вера.

Но вдруг пред витязем пещера;
В пещере свет. Он прямо к ней
Идёт под дремлющие своды,
Ровесники самой природы.
Вошёл с уныньем: что же зрит?
В пещере старец; ясный вид,
Спокойный взор, брада седая;
Лампада перед ним горит;
За древней книгой он сидит,
Её внимательно читая.
«Добро пожаловать, мой сын! —
Сказал с улыбкой он Руслану:
Уж двадцать лет я здесь один
Во мраке старой жизни вяну;
Но наконец дождался дня,
Давно предвиденного мною.
Мы вместе сведены судьбою;
Садись и выслушай меня.
Руслан, лишился ты Людмилы;
Твой твёрдый дух теряет силы;
Но зла промчится быстрый миг:
На время рок тебя постиг.
С надеждой, верою весёлой
Иди на всё, не унывай;
Вперёд! мечом и грудью смелой
Свой путь на полночь пробивай.


Финн в изображении Н. Кочергина


Узнай, Руслан: твой оскорбитель
Волшебник страшный Черномор,
Красавиц давний похититель,
Полнощных обладатель гор.
Ещё ничей в его обитель
Не проникал доныне взор;
Но ты, злых козней истребитель,
В неё ты вступишь, и злодей
Погибнет от руки твоей.
Тебе сказать не должен боле:
Судьба твоих грядущих дней,
Мой сын, в твоей отныне воле».

Наш витязь старцу пал к ногам
И в радости лобзает руку.
Светлеет мир его очам,
И сердце позабыло муку.
Вновь ожил он; и вдруг опять
На вспыхнувшем лице кручина...
«Ясна тоски твоей причина;
Но грусть не трудно разогнать, —
Сказал старик: тебе ужасна
Любовь седого колдуна;
Спокойся, знай: она напрасна
И юной деве не страшна.
Он звёзды сводит с небосклона,
Он свистнет — задрожит луна;
Но против времени закона
Его наука не сильна.
Ревнивый, трепетный хранитель
Замков безжалостных дверей,
Он только немощный мучитель
Прелестной пленницы своей.
Вокруг неё он молча бродит,
Клянёт жестокий жребий свой...
Но, добрый витязь, день проходит,
А нужен для тебя покой».

Руслан на мягкий мох ложится
Пред умирающим огнём;
Он ищет позабыться сном,
Вздыхает, медленно вертится..
Напрасно! Витязь, наконец:
«Не спится что-то, мой отец!
Что делать: болен я душою,
И сон не в сон, как тошно жить.
Позволь мне сердце освежить
Твоей беседою святою.
Прости мне дерзостный вопрос,
Откройся: кто ты, благодатный
Судьбы наперсник непонятный
В пустыню кто тебя занес?»

Вздохнув с улыбкою печальной,
Старик в ответ: «любезный сын,
Уж я забыл отчизны дальней
Угрюмый край. Природный финн,
В долинах, нам одним известных,
Гоняя стадо сёл окрестных,
В беспечной юности я знал
Одни дремучие дубравы,
Ручьи, пещеры наших скал
Да дикой бедности забавы.
Но жить в отрадной тишине
Дано не долго было мне.

Тогда близ нашего селенья,
Как милый цвет уединенья,
Жила Наина. Меж подруг
Она гремела красотою.
Однажды утренней порою
Свои стада на тёмный луг
Я гнал, волынку надувая;
Передо мной шумел поток.
Одна, красавица младая
На берегу плела венок.
Меня влекла моя судьбина...
Ах, витязь, то была Наина!
Я к ней — и пламень роковой
За дерзкий взор мне был наградой,
И я любовь узнал душой
С её небесною отрадой,
С её мучительной тоской.

Умчалась года половина;
Я с трепетом открылся ей,
Сказал: люблю тебя, Наина.
Но робкой горести моей
Наина с гордостью внимала,
Лишь прелести свои любя,
И равнодушно отвечала:
«Пастух, я не люблю тебя!»

И всё мне дико, мрачно стало:
Родная куща, тень дубров,
Весёлы игры пастухов —
Ничто тоски не утешало.
В уныньи сердце сохло, вяло.
И наконец задумал я
Оставить финские поля;
Морей неверные пучины
С дружиной братской переплыть,
И бранной славой заслужить
Вниманье гордое Наины.
Я вызвал смелых рыбаков
Искать опасностей и злата.
Впервые тихий край отцов
Услышал бранный звук булата
И шум немирных челноков.
Я вдаль уплыл, надежды полный,
С толпой бесстрашных земляков;
Мы десять лет снега и волны
Багрили кровию врагов.
Молва неслась: цари чужбины
Страшились дерзости моей;
Их горделивые дружины
Бежали северных мечей.
Мы весело, мы грозно бились,
Делили дани и дары,
И с побеждёнными садились
За дружелюбные пиры.
Но сердце, полное Наиной,
Под шумом битвы и пиров,
Томилось тайною кручиной,
Искало финских берегов.
Пора домой, сказал я, други!
Повесим праздные кольчуги
Под сенью хижины родной.
Сказал — и вёсла зашумели;
И, страх оставя за собой,
В залив отчизны дорогой
Мы с гордой радостью влетели.

Сбылись давнишние мечты,
Сбылися пылкие желанья!
Минута сладкого свиданья,
И для меня блеснула ты!
К ногам красавицы надменной
Принес я меч окровавленный,
Кораллы, злато и жемчуг;
Пред нею, страстью упоённый,
Безмолвным роем окружённый
Её завистливых подруг,
Стоял я пленником послушным;
Но дева скрылась от меня,
Примолвя с видом равнодушным:
«Герой, я не люблю тебя!»

К чему рассказывать, мой сын,
Чего пересказать нет силы?
Ах, и теперь один, один,
Душой уснув, в дверях могилы,
Я помню горесть, и порой,
Как о минувшем мысль родится,
По бороде моей седой
Слеза тяжёлая катится.

Но слушай: в родине моей
Между пустынных рыбарей
Наука дивная таится.
Под кровом вечной тишины,
Среди лесов, в глуши далёкой
Живут седые колдуны;
К предметам мудрости высокой
Все мысли их устремлены;
Всё слышит голос их ужасный,
Что было и что будет вновь,
И грозной воле их подвластны
И гроб и самая любовь.

И я, любви искатель жадный,
Решился в грусти безотрадной
Наину чарами привлечь
И в гордом сердце девы хладной
Любовь волшебствами зажечь.
Спешил в объятия свободы,
В уединенный мрак лесов;
И там, в ученьи колдунов,
Провёл невидимые годы.
Настал давно желанный миг,
И тайну страшную природы
Я светлой мыслию постиг:
Узнал я силу заклинаньям.
Венец любви, венец желаньям!
Теперь, Наина, ты моя!
Победа наша, думал я.
Но в самом деле победитель
Был рок, упорный мой гонитель.

В мечтах надежды молодой,
В восторге пылкого желанья,
Творю поспешно заклинанья,
Зову духов — и в тьме лесной
Стрела промчалась громовая,
Волшебный вихорь поднял вой,
Земля вздрогнула под ногой...
И вдруг сидит передо мной
Старушка дряхлая, седая,
Глазами впалыми сверкая,
С горбом, с трясучей головой,
Печальной ветхости картина.
Ах, витязь, то была Наина!..
Я ужаснулся и молчал,
Глазами страшный призрак мерил,
В сомненьи всё еще не верил
И вдруг заплакал, закричал:
Возможно ль! ах, Наина, ты ли!
Наина, где твоя краса?
Скажи, ужели небеса
Тебя так страшно изменили?
Скажи, давно ль, оставя свет,
Расстался я с душой и с милой?
Давно ли?.. «Ровно сорок лет, —
Был девы роковой ответ: —
Сегодня семьдесят мне било.
Что делать, — мне пищит она, —
Толпою годы пролетели,
Прошла моя, твоя весна —
Мы оба постареть успели.
Но, друг, послушай: не беда
Неверной младости утрата.
Конечно, я теперь седа,
Немножко, может быть, горбата;
Не то, что встарину была,
Не так жива, не так мила;
Зато (прибавила болтунья)
Открою тайну: я колдунья!»

И было в самом деле так.
Немой, недвижный перед нею,
Я совершенный был дурак
Со всей премудростью моею.

Но вот ужасно: колдовство
Вполне свершилось по несчастью.
Моё седое божество
Ко мне пылало новой страстью.
Скривив улыбкой страшный рот,
Могильным голосом урод
Бормочет мне любви признанье.
Вообрази мое страданье!
Я трепетал, потупя взор;
Она сквозь кашель продолжала
Тяжёлый, страстный разговор:
«Так, сердце я теперь узнала;
Я вижу, верный друг, оно
Для нежной страсти рождено;
Проснулись чувства, я сгораю
Томлюсь желаньями любви...
Приди в объятия мои...
О милый, милый! умираю...»

И между тем она, Руслан,
Мигала томными глазами;
И между тем за мой кафтан
Держалась тощими руками;
И между тем — я обмирал,
От ужаса, зажмуря очи;
И вдруг терпеть не стало мочи;
Я с криком вырвался, бежал.
Она вослед: «о, недостойный!
Ты возмутил мой век спокойный,
Невинной девы ясны дни!
Добился ты любви Наины,
И презираешь — вот мужчины!
Изменой дышат все они!
Увы, сама себя вини;
Он обольстил меня, несчастный!
Я отдалась любови страстной...
Изменник, изверг! о позор!
Но трепещи, девичий вор!»

Так мы расстались. С этих пор
Живу в моём уединенье
С разочарованной душой;
И в мире старцу утешенье
Природа, мудрость и покой.
Уже зовёт меня могила;
Но чувства прежние свои
Ещё старушка не забыла
И пламя позднее любви
С досады в злобу превратила.
Душою чёрной зло любя,
Колдунья старая конечно
Возненавидит и тебя;
Но горе на земле не вечно».

Наш витязь с жадностью внимал
Рассказы старца: ясны очи
Дремотой лёгкой не смыкал
И тихого полёта ночи
В глубокой думе не слыхал.
Но день блистает лучезарный...
Со вздохом витязь благодарный
Объемлет старца-колдуна;
Душа надеждою полна;
Выходит вон. Ногами стиснул
Руслан заржавшего коня,
В седле оправился, присвистнул.
«Отец мой, не оставь меня».
И скачет по пустому лугу.
Седой мудрец младому другу
Кричит вослед: «счастливый путь!
Прости, люби свою супругу,
Советов старца не забудь!»

 

 

         В главной сказочной поэме Пушкина мы сталкиваемся с ещё одним общеизвестным мифом о Финляндии. Для наших предков весь окружающий нас мир был заселён таинственными существами . В каждом лесу обязательно жил леший, в озере — водяной. Домовые верховодили в домах, банники — в банях, овинные в овинах. Русалки сидели на деревьях, расчёсывали свои зелёные волосы и заманивали неосторожных путников. Кикиморы прыгали по заборам. И со всеми этими существами надо было ладить. И вот славяне считали, что поскольку финны раньше поселились в этих местах, то и со всей местной  нечистью лучше ладить должны. А раз так, то считались финны чуть ли не поголовно волшебниками и колдунами. Вот и у Пушкина в «Руслане и Людмиле» главные местные колдуны (пришелец Черномор — не в счёт), это добрый чародей старик Финн и злая колдунья Наина, тоже финнка, конечно, они ведь были из одной деревни!

         Откуда же знал Пушкин про все эти народные представления? — А кто ему сказки рассказывал? — Арина Родионовна рассказывала. А была Арина Родионовна родом из Ингерманландии, и папа у неё был не то ингерманландский финн, не то ижорец. Так что и сама она варилась с детства в котле двуязычия и межкультурья, и воспитаннику своему эти пограничные представления передавала.

 

 

 

 

 

 

 

Владимир Сергеевич Соловьёв (16/I-1853–31/VII-1900) 

 

По дороге в Упсалу

 

Где ни взглянешь — всюду камни,

Только камни да сосна...

Отчего же так близка мне

Эта бедная страна?

 

Здесь с природой в вечном споре

Человека дух растёт

И с бушующего моря

Небесам свой вызов шлёт.

 

И средь смутных очертаний

Этих каменных высот

В блеске северных сияний

К царству духов виден вход.

 

Знать, недаром из Кашмира

И с полуденных морей

В этот край с начала мира

Шли толпы богатырей.

 

2 августа 1893

 

В окрестностях Або

 

Не позабуду я тебя,

Краса полуночного края,

Где, небо бледное любя,

Волна бледнеет голубая;

Где ночь безмерная зимы

Таит магические чары,

Чтоб вдруг поднять средь белой тьмы

Сияний вещих пламень ярый.

Там я скитался, молчалив,

Там  Богу правды я молился,

Чтобы насилия прилив

О камни финские разбился.

 

Начало января 1894

 

 

         Монрепо

 

Серое небо и серое море

Сквозь золотых и пурпурных листов,

Словно тяжелое старое горе

Смолкло в последнем прощальном уборе

Светлых, прозрачных и радужных снов.

 

26 сентября 1894

 

 

Колдун-камень

 

                 Посвящается Л. М. Лопатину

 

Эти мшистые громады

Сердце тянут как магнит.

Что от смертного вам надо,

Что за тайна здесь лежит?

 

Молвит древнее сказанье,

Что седые колдуны

Правым роком в наказанье

За ужасные деянья

В камни те превращены.

 

Снят в немом оцепененье,

Лишь один, однажды в век,

В свой черед из усыпленья

Встанет камень-человек.

 

Борода торчит седая,

Как у волка, взор горит,

И, дыханье забирая,

Грудь могучая дрожит.

 

Заклинанье раздаётся,

Мгла кругом потрясена,

И со стоном в берег бьётся

Моря финского волна.

 

Воет буря, гул и грохот,

Море встало, как стена,

И далече слышен хохот

И проклятья колдуна.

 

Сила адского дыханья

Всю пучину подняла,

Гибнут грешные созданья,

Гибнут грешные дела.

 

И, свершив предназначенье,

Вещий камень снова спит,

Но над ним — залог прощенья —

Тихо звёздочка горит.

 

Эти мшистые громады

Сердце тянут как магнит.

Что от смертного вам надо,

Что за тайна здесь лежит?

 

27 сентября 1894

 

 

Сайма

 

Озеро плещет волной беспокойною,

Словно как в море растущий прибой,

Рвётся к чему-то стихия нестройная,

Спорит о чём-то с враждебной судьбой.

 

Знать, не по сердцу оковы гранитные!

Только в безмерном отраден покой.

Снятся былые  века первобытные,

Хочется снова царить над землёй.

 

Бейся, волнуйся, невольница дикая!

Вечный  позор добровольным рабам.

Сбудется сон твой, стихия великая,

Будет простор всем свободным волнам.

 

3 октября 1894

 

 

На Сайме зимой

 

Вся ты закуталась шубой пушистой,

В сне безмятежном, затихнув, лежишь.

Веет не смертью здесь воздух лучистый,

Эта прозрачная, белая тишь.

 

В невозмутимом покое глубоком,

Нет, не напрасно тебя я искал.

Образ твой тот же пред внутренним оком,

Фея — владычица сосен и скал!

 

 

Ты непорочна, как снег за горами,

Ты многодумна, как зимняя ночь,

Вся ты в лучах, как полярное пламя,

Тёмного хаоса светлая дочь!

 

Декабрь 1894

 

 

*  *  *

 

Шум далёкий водопада

Раздаётся через лес,

Веет тихая отрада

Из-за сумрачных небес.

 

Только белый свод воздушный,

Только белый сон земли...

Сердце смолкнуло послушно,

Все тревоги отошли.

 

Неподвижная отрада,

Всё слилось как бы во сне...

Шум далекий водопада

Раздаётся в тишине.

 

Конец декабря 1894

 

 

Иматра

 

Шум и тревога в глубоком покое,

Мутные волны средь белых снегов,

Льдины прибрежной пятно голубое,

Неба жемчужного тихий покров.

 

Жизнь мировая в стремлении смутном

Так же несётся бурливой струёй,

В шуме немолчном, хотя лишь минутном,

Тот же царит неизменный покой.

 

Страсти волну с её пеной кипучей

Тщетным желаньем, дитя, не лови:

Вверх погляди на недвижно-могучий,

С небом сходящийся берег любви.

 

Январь 1895

 

 

Июньская ночь на Сайме

 

 В эту ночь золотисто-пурпурную,

 Видно, нам не остаться вдвоём,

 И сквозь розы небес что-то

                        сдержанно-бурное

 Уловил я во взоре твоём.

 

 Вот и полночь прошла незаметная...

 Все светлей и светлей над тобой,

 Но померкла  святыня заветная,

 Что царит над моею судьбой.

 

 Не пленяюсь я солнечной силою,

 А вглядеться в тебя — холодно!

 Но с душою моею унылою

 Тайно шепчется слово одно.

 

 Знаю, в утро осеннее, бледное,

 Знаю, в зимний закат ледяной

 Прозвучит это слово победное,

 И его повторишь ты за мной!

 

17 июня 1896

 

 

*  *  *

 

Эти финские малютки

Бесконечно белокуры!

Хоть попробовать для шутки

Им всерьёз устроить куры?

От меня седых бы зайцев

Родили они, наверно.

Мяса я не ем, и был бы

Им папаша я примерный.

 

Пустяки! На белом свете

Проживу без белых финок,

А кому угодно зайцев —

Их зимою  полон рынок.

 

12 ноября 1896

 

 

В архипелаге ночью

 

Нет, не верьте обольщенью,—

Чтоб сцепленьем мёртвых сил

Гибло Божие творенье,

Чтоб слепой нам рок грозил.

 

Видел я в морском тумане

Всю игру враждебных чар;

Мне на деле, не в обмане

Гибель нёс зловещий пар.

 

Въявь слагались и вставали

Сонмы адские духов,

И пронзительно звучали

Сочетанья злобных слов.

 

Мир веществен лишь в обмане,

Гневом дышит тёмный пар...

Видел я в морском тумане

Злую силу вражьих чар.

 

8-11 апреля 1898

 

 

 

 

Саша Чёрный (Александр Михайлович Гликберг) (1/X-1880–5/VIII-1932)  

 

 

Из Финляндии

 

Я удрал из столицы на несколько дней

В царство сосен, озёр и камней.

 

На площадке вагона два раза видал,

Как студент свою даму лобзал.

 

Эта старая сцена сказала мне вмиг

Больше ста современнейших книг.

 

А в вагоне — соседка и мой vis-а-vis

Объяснялись тихонько в любви.

 

Чтоб свое одинокое сердце отвлечь,

Из портпледа я вытащил «Речь».

 

Вверх ногами я эту газету держал:

Там в углу юнкер барышню жал!

 

Был на Иматре. — Так надо.

Видел глупый водопад.

Постоял у водопада

И, озлясь, пошёл назад.

 

Мне сказала в пляске шумной

Сумасшедшая вода:

«Если ты больной, но умный —

Прыгай, миленький, сюда!»

 

Извините. Очень надо...

Я приехал отдохнуть.

А за мной из водопада

Донеслось: «Когда-нибудь!»

 

Забыл на вокзале пенсне, сломал отельную лыжу.

Купил финский нож — и вчера потерял.

Брожу у лесов и вдвойне опять ненавижу

Того, кто мое легковерие грубо украл.

 

Я в городе жаждал лесов, озёр и покоя.

Но в лесах снега глубоки, а галоши мелки.

В отеле все те же комнаты, слуги, жаркое,

И в окнах финского неба слепые белки.

 

Конечно, прекрасно молчание финнов и финок,

И сосен, и финских лошадок, и неба, и скал,

Но в городе я намолчался по горло, как инок,

И здесь я бури и вольного ветра искал...

 

Над нетронутым компотом

Я грущу за табльдотом:

Все разъехались давно.

 

Что мне делать — я не знаю.

Сплю, читаю, ем, гуляю —

Здесь — иль город: всё равно.

 

1909

 

 

 

         Валерий Яковлевич Брюсов (13/XII-1873–9/X-1924)     

 

 

 

На Сайме

 

                  Тебя полюбил я, красавица нежная…

Вл. Соловьев

 

Меня, искавшего безумий,

Меня, просившего тревог,

Меня, вверявшегося думе

Под гул колёс, в столичном шуме,

На тихий берег бросил Рок.

 

И зыби синяя безбрежность,

Меня прохладой осеня,

Смирила буйную мятежность,

Мне даровала мир и нежность

И вкрадчиво влилась в меня.

 

И между сосен тонкоствольных,

На фоне тайны голубой,

Как зов от всех томлений дольных,

Залог признаний безглагольных, —

Возник твой облик надо мной!

 

         1905

         Rauha[MVV3] 

 

 

*  *  *

 

Жёлтым шёлком, жёлтым шёлком

По атласу голубому

Шьют невидимые руки.

К горизонту золотому

Ярко-пламенным осколком

Сходит солнце в час разлуки.

 

Тканью празднично-пурпурной

Убирает кто-то дали,

Расстилая багряницы,

И в воде желто-лазурной

Заметались, заблистали

Красно-огненные птицы.

 

Но серебряные змеи,

Извивая под лучами

Спин лучистые зигзаги,

Беспощадными губами

Ловят, ловят все смелее

Птиц, мелькающих во влаге!

 

1905

Rauha

 

 

*  *  *

 

В дали, благостно сверкающей,

Вечер быстро бисер нижет.

Вал, несмело набегающий,

С влажной лаской отмель лижет.

 

Ропот ровный и томительный,

Плеск беспенный, шум прибоя,

Голос сладко-убедительный,

Зов смиренья, зов покоя.

 

Сосны, сонно онемелые,

В бледном небе встали чётко,

И над ними тени белые

Молча гаснут, тают кротко.

 

1905

Rauha

 

 

 *  *  *

 

Мох, да вереск, да граниты…

Чуть шумит сосновый бор.

С поворота вдруг открыты

Дали синие озёр.

 

Как ковёр над лёгким склоном

Нежный папоротник сплёл.

Чу! Скрипит с протяжным стоном

Наклонённый бурей ствол.

 

Сколько мощи! Сколько лени!

То гранит, то мягкий мох…

Набегает ночь без тени,

Вея, словно вещий вздох.

 

1905

Rauha

 

 

*  *  *

 

Я — упоён! Мне ничего не надо!

О, только б длился этот ясный сон,

Тянулись тени северного сада,

Сиял осенне-бледный небосклон,

 

Качались волны, шитые шелками,

Лиловым, красным, жёлтым, золотым,

И, проблистав над синью янтарями,

Сгущало небо свой жемчужный дым,

 

И падало безумье белой ночи,

Прозрачной, призрачной, чужой — и ты,

Моим глазам свои вверяя очи,

Смущаясь и томясь, искала б темноты!

 

1905

Rauha

 

 

         *  *  *

 

Мы в лодке вдвоём, и ласкает волна

Нас робким и зыбким качаньем.

И в небе, и в нас без конца тишина,

Нас вечер встречает молчаньем.

 

И сердце не верит в стране тишины,

Что здесь, над чертогами Ато,

Звенели мечи, и вожди старины

За сампо рубились когда-то.

 

И сердце не верит, дыша тишиной,

Ласкательным миром Суоми,

Что билось недавно враждой роковой

И жалось в предсмертной истоме.

 

11 сентября 1905

Rauha

        

 

*  *  *

 

Голубое, голубое

Око сумрачной страны!

Каждый день ты вновь иное:

Грезишь, пламенное, в зное,

В непогоду кроешь сны.

 

То, в свинцовый плащ одето,

Сосны хмуришь ты, как бровь;

То горишь лучами света,

От заката ждёшь ответа,

Всё — истома, всё — любовь!

 

То, надев свои алмазы,

Тихим ропотом зыбей

Ты весь день ведёшь рассказы

Про народ голубоглазый,

Про его богатырей!

 

1905

Rauha

 

 

*  *  *

 

Воздух живительный, воздух смолистый

Я узнаю.

Свет не слепит, упоительный, чистый,

Словно в раю.

 

Узкой тропинкой к гранитам прибрежным

Вышел, стою.

Нежу простором, суровым и нежным,

Душу мою.

 

Сосны недвижны на острове, словно

В дивном краю.

Тихие волны лепечут любовно

Сказку свою.

 

Вот где дозволило божье пристрастье

Мир бытию!

Веет такое же ясное счастье

Только в раю.

 

         1905, 28 мая 1908

Rauha

 

 

К финскому народу

 

Упорный, упрямый, угрюмый,

Под соснами взросший народ!

Их шум подсказал тебе думы,

Их шум в твоих песнях живёт.

 

Спокойный, суровый, могучий,

Как древний родимый гранит!

Твой дух, словно зимние тучи,

Не громы, но вьюги таит.

 

Меж камней, то мшистых, то голых,

Взлюбил ты прозрачность озёр:

Ты вскормлен в работах тяжёлых,

Но кроток и ясен твой взор.

 

Весь цельный, как камень огромный,

Единою грудью дыша, —

Дорогой жестокой и тёмной

Ты шёл, сквозь века, не спеша;

 

Но песни свои, как святыни,

Хранил — и певучий язык,

И миру являешь ты ныне

Всё тот же, всё прежний свой лик.

 

В нужде и в труде терпеливый, —

Моряк, земледел, дровосек, —

На камнях взлелеял ты нивы,

Вражду одолел своих рек;

 

С природой борясь, крепкогрудый,

Все трудности встретить готов, —

Воздвиг на гранитах причуды

Суровых своих городов.

 

И рифмы, и кисти, и струны

Теперь покорились тебе,

Ты, смелый, ты, мощный, ты, юный,

Бросаешь свой вызов судьбе.

 

Стой твёрдо, народ непреклонный!

Недаром меж скал ты возрос:

Ты мало ли грудью стеснённой

Метелей неистовых снёс!

 

Стой твёрдо! Кто с гневом природы

Веками бороться умел, —

Тот выживет трудные годы,

Тот выйдет из всякой невзгоды,

Как прежде, и силен и цел!

 

Август 1910

 

 

         Константин Дмитриевич Бальмонт (3/VI-1867–23/XII-1942)

 

Финская колыбельная

 

Нинике

 

Спи, моя деточка, глазки свои закрывая,

Спи, моя девочка, птичка моя полевая,

Светлоголовка, усни, хорошо тебе будет,

Спи, моя деточка, Бог тебя завтра разбудит.

Птичке своей Он навеет воздушные грёзы,

Сплёл колыбель ей он нежно из листьев берёзы,

Сон наклонился с дремотой, и шепчет сквозь ветку:

Есть ли здесь деточка? Я убаюкаю детку.

Спит ли здесь деточка в мягкой своей колыбельке?

Славно ли деточке в тёплой уютной постельке?

Спи, моя девочка, глазки свои закрывая,

Спи, моя деточка, птичка моя полевая.

 

 

 

 

 

 

 

         Александр Александрович Блок (16/XI-1880–7/VIII-1921)  

 

Наш край

Перевод вступления к поэме Юхана Рунеберга (1804–1807) «Похождения фенрика Столя»

 

Наш край, наш край, наш край родной, —

О, звук, всех громче слов!

Чей кряж, растущий над землёй,

Чей брег, встающий над водой,

Любимей гор и берегов

Родной земли отцов?

 

Ступай, надменный чужевер,

Ты звону злата рад!

Наш бедный край угрюм и сер,

Но нам узоры гор и шхер —

Отрада, слаще всех отрад,

Неоценённый клад.

 

Нам люб потоков наших рёв,

Ручьёв бегущих звон,

Однообразный шум лесов,

Свет звёзд, прозрачность вечеров,

Всё, всё, чем слух был поражён,

Чем взор был полонён.

 

Здесь с мыслью, с плугом и с мечом

Отцы ходили в бой,

Здесь ночь за ночью, день за днём

Народный дух пылал огнём —

В согласье с доброю судьбой,

В борьбе с судьбою злой.

 

Кто счёт народным битвам вёл,

Когда всё вновь и вновь

Война неслась из дола в дол,

Мороз и глад за ним пришёл, —

Кто мерил пролитую кровь,

Терпенье и любовь?

 

Да, здесь, вот здесь та кровь текла,

За нас текла тогда,

Душа народа здесь цвела

И тяжким вздохом изошла

В давно прошедшие года

Под бременем труда.

 

Здесь — наше всё, здесь — светлый рай,

Отрада наших дней!

Как рок жестокий ни пытай —

Он всё при нас, родимый край.

Что ж нам любить ещё полней,

Святей и горячей?

 

И здесь, и там блуждает взор,

Я руку протяну —

Взгляни на радостный простор,

Вон берега, вон рябь озёр,

Взгляни на всё, как я взгляну

На милую страну.

 

И пусть на нас прольётся свет

Из тверди золотой,

Пусть станет жизнь игрой планет,

Где слёз не льют, где вздохов нет,

А всё — убогий край родной

Мы помянём с тоской.

 

О, край, многоозёрный край,

Где песням нет числа,

От бурь оплот, надежды рай,

Наш старый край, наш вечный край,

И нищета твоя светла,

Смелей, не хмурь чела!

 

Он расцветёт, твой бедный цвет,

Стряхнув позор оков,

И нашей верности обет

Тебе дарует блеск и свет,

И наша песнь домчит свой зов

До будущих веков.

 

В дюнах

 

Я не люблю пустого словаря

Любовных слов и жалких выражений:

«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой».

Я рабства не люблю. Свободным взором

Красивой женщине смотрю в глаза

И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —

Сияющий и новый день. Приди.

Бери меня, торжественная страсть.

А завтра я уйду — и запою».

 

Моя душа проста. Солёный ветер

Морей и смольный дух сосны

Её питал. И в ней — всё те же знаки,

Что на моём обветренном лице.

И я прекрасен — нищей красотою

Зыбучих дюн и северных морей.

 

Так думал я, блуждая по границе

Финляндии, вникая в тёмный говор

Небритых и зеленоглазых финнов.

Стояла тишина. И у платформы

Готовый поезд разводил пары.

И русская таможенная стража

Лениво отдыхала на песчаном

Обрыве, где кончалось полотно.

Так открывалась новая страна —

И русский бесприютный храм глядел

В чужую, незнакомую страну.

 

Так думал я. И вот она пришла

И встала на откосе. Были рыжи

Её глаза от солнца и песка.

И волосы, смолистые как сосны,

В отливах синих падали на плечи.

Пришла. Скрестила свой звериный взгляд

С моим звериным взглядом. Засмеялась

Высоким смехом. Бросила в меня

Пучок травы и золотую горсть

Песку. Потом — вскочила

И, прыгая, помчалась под откос...

 

Я гнал ее далёко. Исцарапал

Лицо о хвои, окровавил руки

И платье изорвал. Кричал и гнал

Её, как зверя, вновь кричал и звал,

И страстный голос был — как звуки рога.

Она же оставляла лёгкий след

В зыбучих дюнах, и пропала в соснах,

Когда их заплела ночная синь.

 

И я лежу, от бега задыхаясь,

Один, в песке. В пылающих глазах

Ещё бежит она — и вся хохочет:

Хохочут волосы, хохочут ноги,

Хохочет платье, вздутое от бега...

Лежу и думаю: «Сегодня ночь

И завтра ночь. Я не уйду отсюда,

Пока не затравлю её, как зверя,

И голосом, зовущим, как рога,

Не прегражу ей путь. И не скажу:

«Моя! Моя!» — И пусть она мне крикнет:

«Твоя! Твоя!»

 

         Дюны, 1907

 

 

В северном море

 

Что́ сделали из берега морского

Гуляющие модницы и франты?

Наставили столов, дымят, жуют,

Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу,

Угрюмо хохоча и заражая

Солёный воздух сплетнями. Потом

Погонщики вывозят их в кибитках,

Кокетливо закрытых парусиной,

На мелководье. Там, переменив

Забавные тальеры и мундиры

На лёгкие купальные костюмы,

И дряблость мускулов и гру́дей обнажив,

Они, визжа, влезают в воду. Шарят

Неловкими ногами дно. Кричат,

Стараясь показать, что веселятся.

 

А там — закат из неба сотворил

Глубокий многоцветный кубок. Руки

Одна заря закинула к другой,

И сёстры двух небес прядут один —

То розовый, то голубой туман.

И в море утопающая туча

В предсмертном гневе мечет из очей

То красные, то синие огни.

 

И с длинного, протянутого в море,

Подгнившего, сереющего мола,

Прочтя все надписи: «Навек с тобой»,

«Здесь были Коля с Катей», «Диодор

Иеромонах и послушник Исидор

Здесь были. Дивны божии дела», —

Прочтя все надписи, выходим в море

В пузатой и смешной моторной лодке.

 

Бензин пыхтит и пахнет. Два крыла

Бегут в воде за нами. Вьётся быстрый след,

И, обогнув скучающих на пляже,

Рыбачьи лодки, узкий мыс, маяк,

Мы выбегаем многоцветной рябью

В просторную ласкающую соль.

 

На горизонте, за спиной, далёко

Безмолвным заревом стоит пожар.

Рыбачий Вольный остров распростёрт

В воде, как плоская спина морского

Животного. А впереди, вдали —

Огни судов и сноп лучей бродячих

Прожектора таможенного судна.

И мы уходим в голубой туман.

Косым углом торчат над морем вехи,

Метёлками фарватер оградив,

И далеко́ — от вехи и до вехи —

Рыбачьих шхун маячат паруса…

 

Над морем — штиль. Под всеми парусами

Стоит красавица — морская яхта.

На тонкой мачте — маленький фонарь,

Что камень драгоценной фероньеры,

Горит над матовым челом небес.

 

На острогрудой, в полной тишине,

В причудливых сплетениях снастей,

Сидят, скрестивши руки, люди в светлых

Панамах, сдвинутых на строгие черты.

А посреди, у самой мачты, молча,

Стоит матрос, весь тёмный, и глядит.

 

Мы огибаем яхту, как прилично,

И вежливо и тихо говорит

Один из нас: «Хотите на буксир?»

И с важной простотой нам отвечает

Суровый голос: «Нет. Благодарю».

 

И, снова обогнув их, мы глядим

С молитвенной и полною душою

На тихо уходящий силуэт

Красавицы под всеми парусами…

На драгоценный камень фероньеры,

Горящий в смуглых сумерках чела.

 

Сестрорецкий курорт

 

 

 

         Анна Андреевна Ахматова (11/VI-1889–5/III-1966)         

 

 

Теме взаимоотношений с Финляндией Анны Ахматовой мы посвятили отдельную статью. Здесь напомню только что в финском городе Хювинкяя вылечила А.А. в 1915 году свой туберкулёз и приобрела взамен роковую связь с санаториями, своеобразную любовь-ненависть, сквозь которую прорывалось предвидение, что когда-нибудь, в далёких шестидесятых в одном из этих лечебных учреждений прервётся нить жизни поэтессы. И ещё одна странная связь установилась у Ахматовой со временем с той «бывшей Финляндией», территория которой отошла к Советскому Союзу в результате трагических боевых действий зимой 1939–1940. Здесь, в этой бывшей Финляндии ждала Ахматову её любимая будка, одно из тех немногих мест, где она могла чувствовать себя не гостьей или приживалкой, а хозяйкой. Места, времени и судьбы.

 

 

         Осип Эмильевич Мандельштам (3/I-1891–27/XII-1938) 

 

 

 

 

* * *

 

О красавица Сайма, ты лодку мою колыхала,

Колыхала мой челн, челн подвижный, игривый и острый,

В водном плеске душа колыбельную негу слыхала,

И поодаль стояли пустынные скалы, как сёстры.

Отовсюду звучала старинная песнь — Калевала:

Песнь железа и камня о скорбном порыве титана.

И песчаная отмель — добыча вечернего вала,

Как невеста, белела на пурпуре водного стана.

Как от пьяного солнца бесшумные падали стрелы

И на дно опускались и тихое дно зажигали,

Как с небесного древа клонилось, как плод перезрелый,

Слишком яркое солнце, и первые звёзды мигали;

Я причалил и вышел на берег седой и кудрявый;

Я не знаю, как долго, не знаю, кому я молился...

Неоглядная Сайма струилась потоками лавы,

Белый пар над водою тихонько вставал и клубился.

 

1908

 

 

         Александр Трифонович Твардовский (1910–1971)  

 

 

 

Переправа. Из поэмы «Василий Тёркин[MVV4] »

 

Переправа, переправа!

Берег левый, берег правый,

Снег шершавый, кромка льда...

 

Кому память, кому слава,

Кому тёмная вода, —

Ни приметы, ни следа.

 

Ночью, первым из колонны,

Обломав у края лёд,

Погрузился на понтоны.

Первый взвод.

Погрузился, оттолкнулся

И пошёл. Второй за ним.

Приготовился, пригнулся

Третий следом за вторым.

 

Как плоты, пошли понтоны,

Громыхнул один, другой

Басовым, железным тоном,

Точно крыша под ногой.

 

И плывут бойцы куда-то,

Притаив штыки в тени.

И совсем свои ребята

Сразу — будто не они,

 

Сразу будто не похожи

На своих, на тех ребят:

Как-то все дружней и строже,

Как-то все тебе дороже

И родней, чем час назад.

 

Поглядеть — и впрямь — ребята!

Как, по правде, желторот,

Холостой ли он, женатый,

Этот стриженый народ.

 

Но уже идут ребята,

На войне живут бойцы,

Как когда-нибудь в двадцатом

Их товарищи — отцы.

 

Тем путём идут суровым,

Что и двести лет назад

Проходил с ружьём кремнёвым

Русский труженик-солдат.

 

Мимо их висков вихрастых,

Возле их мальчишьих глаз

Смерть в бою свистела часто

И минёт ли в этот раз?

 

Налегли, гребут, потея,

Управляются с шестом.

А вода ревёт правее —

Под подорванным мостом.

 

Вот уже на середине

Их относит и кружит...

 

А вода ревёт в теснине,

Жухлый лёд в куски крошит,

Меж погнутых балок фермы

Бьётся в пене и в пыли...

 

А уж первый взвод, наверно,

Достаёт шестом земли.

 

Позади шумит протока,

И кругом — чужая ночь.

И уже он так далёко,

Что ни крикнуть, ни помочь.

 

И чернеет там зубчатый,

За холодною чертой,

Неподступный, непочатый

Лес над чёрною водой.

 

Переправа, переправа!

Берег правый, как стена...

 

Этой ночи след кровавый

В море вынесла волна.

 

Было так: из тьмы глубокой,

Огненный взметнув клинок,

Луч прожектора протоку

Пересёк наискосок.

 

И столбом поставил воду

Вдруг снаряд. Понтоны — в ряд.

Густо было там народу —

Наших стриженых ребят...

 

И увиделось впервые,

Не забудется оно:

Люди тёплые, живые

Шли на дно, на дно, на дно...

 

Под огнём неразбериха —

Где свои, где кто, где связь?

 

Только вскоре стало тихо, —

Переправа сорвалась.

 

И покамест неизвестно,

Кто там робкий, кто герой,

Кто там парень расчудесный,

А наверно, был такой.

 

Переправа, переправа...

Темень, холод. Ночь как год.

 

Но вцепился в берег правый,

Там остался первый взвод.

 

И о нём молчат ребята

В боевом родном кругу,

Словно чем-то виноваты,

Кто на левом берегу.

 

Не видать конца ночлегу.

За ночь грудою взялась

Пополам со льдом и снегом

Перемешанная грязь.

 

И усталая с похода,

Что б там ни было, — жива,

Дремлет, скорчившись, пехота,

Сунув руки в рукава.

 

Дремлет, скорчившись, пехота,

И в лесу, в ночи глухой

Сапогами пахнет, потом,

Мёрзлой хвоей и махрой.

 

Чутко дышит берег этот

Вместе с теми, что на том

Под обрывом ждут рассвета,

Греют землю животом, —

Ждут рассвета, ждут подмоги,

Духом падать не хотят.

 

Ночь проходит, нет дороги

Ни вперёд и ни назад...

 

А быть может, там с полночи

Порошит снежок им в очи,

И уже давно

Он не тает в их глазницах

И пыльцой лежит на лицах —

Мёртвым всё равно.

 

Стужи, холода не слышат,

Смерть за смертью не страшна,

Хоть ещё паёк им пишет

Первой роты старшина,

 

Старшина паёк им пишет,

А по почте полевой

Не быстрей идут, не тише

Письма старые домой,

Что ещё ребята сами

На привале при огне

Где-нибудь в лесу писали

Друг у друга на спине...

 

Из Рязани, из Казани,

Из Сибири, из Москвы —

Спят бойцы.

Своё сказали

И уже навек правы.

 

И тверда, как камень, груда,

Где застыли их следы...

 

Может — так, а может — чудо?

Хоть бы знак какой оттуда,

И беда б за полбеды.

 

Долги ночи, жёстки зори

В ноябре — к зиме седой.

 

Два бойца сидят в дозоре

Над холодною водой.

 

То ли снится, то ли мнится,

Показалось что невесть,

То ли иней на ресницах,

То ли вправду что-то есть?

 

Видят — маленькая точка

Показалась вдалеке:

То ли чурка, то ли бочка

Проплывает по реке?

 

— Нет, не чурка и не бочка —

Просто глазу маята.

— Не пловец ли одиночка?

— Шутишь, брат. Вода не та!

— Да, вода... Помыслить страшно.

Даже рыбам холодна.

— Не из наших ли вчерашних

Поднялся какой со дна?..

 

Оба разом присмирели.

И сказал один боец:

— Нет, он выплыл бы в шинели,

С полной выкладкой, мертвец.

 

Оба здорово продрогли,

Как бы ни было, — впервой.

 

Подошёл сержант с биноклем.

Присмотрелся: нет, живой.

 

— Нет, живой. Без гимнастёрки.

— А не фриц? Не к нам ли в тыл?

— Нет. А может, это Тёркин? —

Кто-то робко пошутил.

 

— Стой, ребята, не соваться,

Толку нет спускать понтон.

— Разрешите попытаться?

— Что пытаться!

— Братцы, — он!

 

И, у заберегов корку

Ледяную обломав,

Он как он, Василий Тёркин,

Встал живой, — добрался вплавь.

 

Гладкий, голый, как из бани,

Встал, шатаясь тяжело.

Ни зубами, ни губами

Не работает — свело.

 

Подхватили, обвязали,

Дали валенки с ноги.

Пригрозили, приказали —

Можешь, нет ли, а беги.

 

Под горой, в штабной избушке,

Парня тотчас на кровать

Положили для просушки,

Стали спиртом растирать.

 

Растирали, растирали...

Вдруг он молвит, как во сне:

— Доктор, доктор, а нельзя ли

Изнутри погреться мне,

Чтоб не всё на кожу тратить?

 

Дали стопку — начал жить,

Приподнялся на кровати:

— Разрешите доложить...

Взвод на правом берегу

Жив-здоров назло врагу!

Лейтенант всего лишь просит

Огоньку туда подбросить,

А уж следом за огнём

Встанем, ноги разомнём.

Что там есть, перекалечим,

Переправу обеспечим...

 

Доложил по форме, словно

Тотчас плыть ему назад.

 

— Молодец! — сказал полковник.

Молодец! Спасибо, брат.

 

И с улыбкою неробкой

Говорит тогда боец:

 

— А ещё нельзя ли стопку,

Потому как молодец?

 

Посмотрел полковник строго,

Покосился на бойца.

— Молодец, а будет много —

Сразу две.

— Так два ж конца...

 

Переправа, переправа!

Пушки бьют в кромешной мгле.

 

Бой идёт святой и правый.

Смертный бой не ради славы,

Ради жизни на земле.

                  

 

Две строчки

 

Из записной потёртой книжки

Две строчки о бойце-парнишке,

Что был в сороковом году

Убит в Финляндии на льду.

 

Лежало как-то неумело

По-детски маленькое тело.

Шинель ко льду мороз прижал,

Далёко шапка отлетела.

Казалось, мальчик не лежал,

А всё ещё бегом бежал,

Да лёд за полу придержал...

 

Среди большой войны жестокой,

С чего — ума не приложу,—

Мне жалко той судьбы далёкой,

Как будто, мёртвый, одинокий,

Как будто, это я лежу,

Примёрзший, маленький, убитый

На той войне незнаменитой,

Забытый, маленький, лежу?

 

1943.

Из сборника «Фронтовая хроника»

 

Ко входу в Светлицу

 

В экскурсионный клуб

К рассказам странника

К сундучку с книгами

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 

 


 [MVV1]Начальник штаба шведской армии генерал-адъютант граф Левенъельм был взят Кульневым в плен.

 [MVV2]Вот ещё пример кульневского лапидарного приказа солдатам: «На марше быть бодру и веселу. Уныние свойственно одним старым бабам. По прибытии на бивак чарка водки, кашица с мясом и ложе из ельнику. Покойная ночь!». Или вот ещё приказ, предвосхитивший знаменитую переправу русской армии с Кульневым в авангарде через Ботнический залив в районе Аланских островов: «Бог с нами, я перед вами, а князь Багратион за нами. В полночь собраться у мельницы. Поход до Шведских берегов венчает все труды наши. Сии волны — истинная награда, честь и слава бессмертия! Иметь при себе по две чарки водки на человека, по куску мяса и хлеба. Лошадям — по два гарнца овса. Море нестрашно. Отдыхайте, мои товарищи!»

 [MVV3]Местечко на берегу Сайменского озера меж Иматрой и Лаппеенрантой, в котором отдыхал Брюсов. Приблизительно там построен в наши дни ориентированный в первую очередь на клиентов из России гигантский спа-отель.

 [MVV4]Да. Тёркин родился ещё во времена Советско-финской, Зимней или Стодневной войны. «Переправа» — один из первых эпизодов будущей поэмы. Здесь описывается переправа через Вуоксу в районе Лосево. Том самом месте, которое теперь так полюбили рафтингисты. Старый мост был взорван отступавшими финскими войсками, и нашим пришлось немало потрудиться, чтобы преодолеть бурное течение Вуоксы.